Жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать, и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал чего, то я вперЈд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моЈ желание, из этого ничего не выйдет. Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать. Если есть у меня не желания, но привычки желаний прежних, в пьяные минуты, то я в трезвые минуты знаю, что это -- обман, что нечего желать. Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чЈм она состояла. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица. Я как будто жил-жил, шЈл-шЈл и пришЈл к пропасти и ясно увидал, что впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и закрыть глаза нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти -- полного уничтожения. Жизнь мне опостылела -- какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от неЈ. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общего хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести еЈ слишком поспешно в исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я себе. И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьЈм на охоту, чтобы не соблазниться слишком лЈгким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от неЈ и, между тем, чего-то ещЈ надеялся от неЈ. И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершЈнным счастьем: это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был восхваляем чужими и мог считать, что я имею известность, без особенного самообольщения. При этом я не только не был телесно или духовно нездоров, но, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми--десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришЈл к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни. Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то сыгранная надо мной глупая и злая шутка. Несмотря на то, что я не признавал никакого "кого-то", который бы меня сотворил, эта форма представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, была самая естественная мне форма представления. Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня, как я целые 30--40 лет жил, жил учась, развиваясь, возрастая телом и духом, и как я теперь, совсем окрепнув умом, дойдя до той вершины жизни, с которой открывается вся она, -- как я дурак-дураком стою на этой вершине, ясно понимая, что ничего в жизни и нет, и не было, и не будет. "А ему смешно..." Но есть ли, или нет этот кто-нибудь, который смеЈтся надо мной, мне от этого не легче. Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному поступку, ни всей моей жизни. Меня только удивляло то, как мог я не понимать этого в самом начале. ВсЈ это так давно всем известно. Не нынче-завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся -- раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить -- вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что всЈ это -- только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто -- жестоко и глупо. Давно уже рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи разъярЈнным зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодезь, но на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъярЈнного зверя, не смея и спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом, ухватывается за ветви растущего в расщелинах колодца дикого куста и держится на нЈм. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он всЈ держится, и пока он держится, он оглядывается и видит, что две мыши, одна чЈрная, другая белая, равномерно обходя стволину куста, на котором он висит, подтачивают еЈ. Вот-вот сам собой обломится и оборвЈтся куст, и он упадЈт в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли мЈда, достаЈт их языком и лижет их. Так и я держусь за ветки жизни, зная, что неминуемо ждЈт дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мЈд, который прежде утешал меня; но этот мЈд уже не радует меня, а белая и чЈрная мышь -- день и ночь--подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мЈд уже не сладок мне. Я вижу одно -- неизбежного дракона и мышей, -- и не могу отвратить от них взор. И это не басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда. Прежний обман радостей жизни, заглушавший ужас дракона, уже не обманывает меня. Сколько ни говори мне: ты не можешь понять смысла жизни, не думай, живи, -- я не могу делать этого, потому что слишком долго делал это прежде. Теперь я не могу не видеть дня и ночи, бегущих и ведущих меня к смерти. Я вижу это одно, потому что это одно -- истина. Остальное всЈ -- ложь. Те две капли мЈда, которые дольше других отводили мне глаза от жестокой истины -- любовь к семье и к писательству, которые я называл искусством, -- уже не сладки мне. "Семья"... -- говорил я себе; -- но семья -- жена, дети; они тоже люди. Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их, беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для тупоумия! Любя их, я не могу скрывать от них истины, -- всякий шаг в познании ведЈт их к этой истине. А истина -- смерть. "Искусство, поэзия?.." Долго под влиянием успеха похвалы людской я уверял себя, что это -- дело, которое можно делать, несмотря на то, что придЈт смерть, которая уничтожит всЈ -- и меня, и мои дела, и память о них; но скоро я увидал, что и это -- обман. Мне было ясно, что искусство есть украшение жизни, заманка к жизни. Но жизнь потеряла для меня свою заманчивость, как же я могу заманивать других? Пока я не жил своею жизнью, а чужая жизнь несла меня на своих волнах, пока я верил, что жизнь имеет смысл, хоть я и не умею выразить его, -- отражения жизни всякого рода в поэзии и искусствах доставляли мне радость, мне весело было смотреть на жизнь в это зеркальце искусства; но когда я стал отыскивать смысл жизни, когда я почувствовал необходимость самому жить, -- зеркальце это стало мне или ненужно, излишне и смешно, или мучительно. Мне нельзя уже было утешаться тем, что я в зеркальце вижу, что положение моЈ глупо и отчаянно. Хорошо мне было радоваться этому, когда в глубине души я верил, что жизнь моя имеет смысл. Тогда эта игра светов и теней -- комического, трагического, трогательного, прекрасного, ужасного в жизни -- потешала меня. Но когда я знал, что жизнь бессмысленна и ужасна, -- игра в зеркальце не могла уже забавлять меня. Никакая сладость мЈда не могла быть сладка мне, когда я видел дракона и мышей, подтачивающих мою опору. Но и этого мало. Если б я просто понял, что жизнь не имеет смысла, я спокойно бы мог знать это, мог бы знать, что это -- мой удел. Но я не мог успокоиться на этом. Если б я был как человек, живущий в лесу, из которого он знает, что нет выхода, я бы мог жить; но я был как человек, заблудившийся в лесу, на которого нашЈл ужас оттого, что он заблудился. и он мечется, желая выбраться на дорогу, знает, что всякий шаг ещЈ больше путает его, и не может не метаться. Вот это было ужасно. И чтоб избавиться от этого ужаса, я хотел убить себя. Я испытывал ужас перед тем, что ожидает меня -- знал, что этот ужас ужаснее самого положения, но не мог отогнать его и не мог терпеливо ожидать конца. Как ни убедительно было рассуждение о том, что всЈ равно разорвЈтся сосуд в сердце или лопнет что-нибудь, и всЈ кончится, я не мог терпеливо ожидать конца. Ужас тьмы был слишком велик, и я хотел поскорее, поскорее избавиться от него петлЈй или пулей. И вот это-то чувство сильнее всего влекло меня к самоубийству. ![]() |