<!<wbparam bottomwblocate="bottom.htm" bottomwbheight="6" topwbxsl="head.xsl" topwbxml="<autor>Алексей Феофилактович. Писемский</autor><caption>III</caption><label>Тысяча душ</label>" topwbheight="66">!>
 

Недели через три после состояния приказа, вечером, Петр Михайлыч, к

большому удовольствию капитана, читал историю двенадцатого года

Данилевского{26}, а Настенька сидела у окна и задумчиво глядела на поляну,

облитую бледным лунным светом. В прихожую пришел Гаврилыч и начал что-то

бунчать с сидевшей тут горничной.

- Что ты, гренадер, зачем пришел? - крикнул Петр Михайлыч.

- К вама-тка, - отвечал Терка, выставив свою рябую рожу в

полурастворенную дверь. - Сматритель новый приехал, ачителей завтра к себе в

сбор на фатеру требует в девятом часу, чтоб биспременно в мундерах были.

- Эге, вот как! Малый, должно быть, распорядительный! Это уж, капитан,

хоть бы по-вашему, по-военному; так ли, а? - произнес Петр Михайлыч,

обращаясь к брату.

- Да-с, точно, - отвечал тот глубокомысленно.

- Где же господин новый смотритель остановился? - продолжал Петр

Михайлыч.

- На постоялом, у Афоньки Беспалого, - отвечал с какой-то досадой

Терка.

- Да ты сам у него был?

- Нету, не был; мне пошто! Хозяйка Афоньки, слышь, прибегала, чтоб

завтра в девятом часу в мундерах биспременно - вот что!

- Так поди обвести!

- Сегодня нету, не пойду: не достучишься... поздно; завтра обвещу.

- И то пожалуй; только, смотри, пораньше; и скажи господам учителям,

чтоб оделись почище в мундиры и ко мне зашли бы: вместе пойдем. Да уж и сам

побрейся, сапоги валяные тоже сними, а главное - щи твои, - смотри ты у

меня!

- Ну-ко, заладил, щи да щи! Только и речей у тебя! - проговорил инвалид

и, хлопнув сердито дверью, ушел.

Петр Михайлыч усмехнулся ему вслед.

Впрочем, Гаврилыч на этот раз исполнил возложенное на него поручение с

не совсем свойственною ему расторопностью и еще до света обошел учителей,

которые, в свою очередь, собрались к Петру Михайлычу часу в седьмом. Все они

были более или менее под влиянием некоторого чувства страха и беспокойства.

Комплект их был, однако, неполный: знакомый нам учитель истории, Экзархатов;

учитель математики, Лебедев, мужчина вершков одиннадцати ростом, всегда

почти нечесаный, редко бритый и говоривший всегда сильно густым басом.

Дикообразной его наружности как нельзя больше в нем соответствовала

непреоборимая страсть к звероловству. Он был, конечно, в целой губернии

первый стрелок и замечательнейший охотник на медведей, которых собственными

руками на своем веку уложил более тридцати штук. С капитаном Лебедев

находился, по случаю охоты, в теснейшей дружбе. Третий учитель был

преподаватель словесности Румянцев. В противоположность Лебедеву, это был

маленький, худенький молодой человек, весьма робкого и, вследствие этого,

склонного поподличать характера, вместе с тем большой говорун и с сильной

замашкой пофрантить: вечно с завитым а-ла-коком и висками. Он было и в

настоящем случае прилетел в своем, по его мнению, очень модном пальто и в

цветном шарфе, завязанном огромным бантом, но, по совету Петра Михайлыча,

тотчас же проворно сбегал домой и переоделся в мундир.

Петр Михайлыч тоже оделся в полную форму.

- Ну, вот мы и в параде. Что ж? Народ хоть куда! - говорил он,

осматривая себя и других. - Напрасно только вы, Владимир Антипыч, не

постриглись: больно у вас волосы торчат! - отнесся он к учителю математики.

- Черт их знает, проклятые, неимоверно шибко растут; понять не могу,

что за причина такая. Сегодня ночь, признаться, в шалаше, за тетеревами

просидел, постричься-то уж и не успел, - отвечал Лебедев, приглаживая

голову.

- Да, да, вот так, хорошо, - ободрял его Петр Михайлыч и обратился к

Румянцеву: - Ну, а ты, голубчик, Иван Петрович, что?

- Ничего-с! Маменька только наказывала: "Ты, говорит, Ванюшка, не

разговаривай много с новым начальником: как еще это, не знав тебя, ему

понравится; неравно слово выпадет, после и не воротишь его", - простодушно

объяснил преподаватель словесности.

- Конечно, конечно, - подтвердил Петр Михайлыч и потом, пропев

полушутливым тоном: "Ударил час и нам расстаться...", - продолжал несколько

растроганным голосом: - Всем вам, господа, душевно желаю, чтоб начальник вас

полюбил; а я, с своей стороны, был очень вами доволен и отрекомендую вас

всех с отличной стороны.

- Мы бы век, Петр Михайлыч, желали служить с вами, - проговорил

Лебедев.

- Именно век. Я вот и по недавнему моему служению, а всем говорю, что,

приехав сюда, не имел ни с извозчиком чем разделаться, ни платья на себе

приличного, и все вашими благодеяниями сделалось... - отрапортовал Румянцев,

подняв глаза кверху.

Экзархатов ничего не проговорил, а только тяжело вздохнул.

Все эти отзывы учителей, видимо, были очень приятны старику.

- Благодарю вас, если вы так меня понимаете, - возразил он. - Впрочем,

и я тоже иногда шумел и распекал; может быть, кого-нибудь и без вины обидел:

не помяните лихом!

- Кроме добра, нам вас нечем поминать, - сказал Лебедев.

- От вас это были только родительские наставления, - подхватил

Румянцев.

Петр Михайлыч совсем расчувствовался.

- Очень, очень вам благодарен, друзья мои, и поверьте, что теперь

выразить не могу, а вполне все чувствую. Дай бог, чтоб и при новом

начальнике вашем все шло складно да ладно.

Говоря это, он старался смигнуть навернувшиеся на глазах слезы.

Экзархатов, все ниже и ниже потуплявший голову, вдруг зарыдал на весь

дом и убежал в угол.

- Полноте, полноте! Что это? Не стыдно ли вам? Добро мне, старому

человеку, простительно... Перестаньте, - сказал Петр Михайлыч, едва

удерживаясь от рыданий. - Грядем лучше с миром! - заключил он торжественно и

пошел впереди своих подчиненных.

На дворе у Афоньки Беспалого наши ученые мужи встретили саму хозяйку,

здоровеннейшую бабу в ситцевом сарафане. Она тащила, ухватив за ушки,

огромную лоханку с помоями, которую, однако, тотчас же оставила и

поклонилась, проговоря:

- Здравствуйте, сударики, здравствуйте.

- Нельзя ли, моя милая, доложить господину Калиновичу, что господа

учителя пришли представиться, - сказал ей Петр Михайлыч.

- Сейчас, сударики, сейчас пошлю паренька моего к нему, а вы подьте

пока в горенку, обождите: он говорил, чтоб в горенке обождать.

Петр Михайлыч и учителя вошли в горенку, в которой нашли дверь в

соседнюю комнату очень плотно притворенною. Ожидали они около четверти часа;

наконец, дверь отворилась, Калинович показался. Это был высокий молодой

человек, очень худощавый, с лицом умным, изжелта-бледным. Он был тоже в

новом, с иголочки, хоть и не из весьма тонкого сукна мундире, в пике

безукоризненной белизны жилете, при шпаге и с маленькой треугольной шляпой в

руках.

Петр Михайлыч начал:

- Рекомендую себя: предместник ваш, коллежский асессор Годнев.

Калинович подал ему конец руки.

- Позвольте мне представить господ учителей, - добавил старик.

Калинович слегка нагнул голову.

- Господин Экзархатов, преподаватель истории, - продолжал Петр

Михайлыч.

- Из какого заведения? - спросил Калинович.

- С словесного факультета Московского университета, - отвечал своим

печальным голосом Экзархатов.

- Кончили курс?

- Со второго курса.

- Превосходно знают свой предмет; профессорской кафедры по своим

познаниям достойны, - вмешался Годнев. - Может быть, даже вы знакомы по

университету? Судя по летам, должно быть одного времени.

- Нас там много! - возразил Калинович.

Экзархатов поднял на него немного глаза и снова потупился. Он очень

хорошо знал Калиновича по университету, потому что они были одного курса и

два года сидели на одной лавке; но тот, видно, нашел более удобным

отказаться от знакомства с старым товарищем.

- Господин Лебедев, учитель математики, - продолжал Годнев.

- Из какого заведения? - повторил опять Калинович.

- Из вольнопрактикующих землемеров, - отвечал лаконически Лебедев.

Калинович обратил глаза на Румянцева, который, не дождавшись вопроса и

приложив руки по швам, проговорил без остановки:

- Воспитанник Московского воспитательного дома, выпущен первоначально в

качестве домашнего учителя музыки; но, так как имею семейство, пожелал

поступить в коронную службу.

- Все здешние господа учителя отличаются познаниями,

добронравственностью и усердием... - вмешался Петр Михайлыч.

Калинович слегка улыбнулся; у старика не свернулось это с глазу.

- Я говорю таким манером, - продолжал он, - не относя к себе ничего;

моя песня пропета: я не искатель фортуны; и говорю собственно для них, чтоб

вы их снискали вашим покровительством. Вы теперь человек новый: ваша

рекомендация перед начальством будет для них очень важна.

- Я почту для себя приятным долгом... - проговорил Калинович и потом

прибавил, обращаясь к Петру Михайлычу: - Не угодно ли садиться? - а учителям

поклонился тем поклоном, которым обыкновенно начальники дают знать

подчиненным: "можете убираться"; но те сначала не поняли и не трогались с

места.

- Я вас, господа, не задерживаю, - проговорил Калинович.

Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем,

приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч

нахмурился: ему было очень неприятно, что его преемник не только не

обласкал, но даже не посадил учителей. Он и сам было хотел уйти, но

Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.

- Очень, очень все это хорошие люди, - начал опять, усевшись, старик.

Калинович как будто не слышал этого и, помолчав немного, спросил:

- А что, здесь хорошее общество?

- Хорошее-с... Здесь чиновники отличные, живут между собою согласно; у

нас ни ссор, ни дрязг нет; здешний город исстари славится дружелюбием.

- И весело живут?

- Как же-с! Съезжаются иногда друг к другу, веселятся.

- Не можете ли вы мне назвать некоторых лиц?

- Отчего ж не могу? Только кого именно вам угодно?

- Городничий есть?

- Есть: Феофилакт Семеныч Кучеров, ветеран двенадцатого года, старик

препочтенный.

- Семейный?

- Даже очень большое имеет семейство.

- Потом?

- Потом-с, пожалуй, исправник с супругой; стряпчий, молодой человек,

холостой еще, но скоро женится на этой, вот, городнической дочери.

- А почтмейстер?

- Как же-с, и почтмейстер есть, по только наш брат, старик уж, домосед

большой.

- Это все чиновники; а помещики? - спросил Калинович.

- Помещиков здесь постоянно живущих всего только одна генеральша

Шевалова.

- Богатая?

- С состоянием; по слухам, миллионерка и, надобно сказать, настоящая

генеральша: ее здесь так губернаторшей и зовут.

- Молодая еще женщина?

- Нет, старушка-с, имеет дочь на возрасте - девицу.

- А скажите, пожалуйста, - сказал Калинович после минутного молчания, -

здесь есть извозчики?

- Вы, вероятно, говорите про городских извозчиков, так этаких

совершенно нет, - отвечал Петр Михайлыч, - не для кого, - а потому, в силу

правила политической экономии, которое и вы, вероятно, знаете: нет

потребителей, нет и производителей.

Калинович призадумался.

- Это немного досадно: я думал сегодня сделать несколько визитов, -

проговорил он.

- А если думали, так о чем же вам и беспокоиться? - возразил Петр

Михайлыч. - Позвольте мне, для первого знакомства, предложить мою колесницу.

Лошадь у меня прекрасная, дрожки тоже, хоть и не модного фасона, но хорошие.

У меня здесь многие помещики, приезжая в город, берут.

- Вы меня много обяжете; но мне совестно...

- Что тут за совесть? Чем богаты, тем и рады.

- Благодарю вас.

- А я вас благодарю; только тут, милостивый государь, у меня есть одно

маленькое условие: кто моего коня берет, тот должен у меня хлеба-соли

откушать, обедать: это плата за провоз.

- Самая приятная плата, - отвечал с улыбкою Калинович, - только я

боюсь, чтоб мне не задержать вас.

- Располагайте вашим временем, как вам угодно, - отвечал Петр Михайлыч,

вставая. - До приятного свиданья, - прибавил он, расшаркиваясь.

Калинович подал ему всю руку и вежливо проводил до самых дверей.

Всю дорогу старик шел задумчивее обыкновенного и по временам восклицал:

- Эх-ма, молодежь, молодежь! Ума у вас, может быть, и больше против

нас, стариков, да сердца мало! - прибавил он, всходя на крыльцо, и тотчас,

по обыкновению, предуведомил о госте к обеду Палагею Евграфовну.

- Знаю уж, - проговорила она и побежала на погреб.

Переодевшись и распорядившись, чтоб ехала к Калиновичу лошадь, Петр

Михайлыч пошел в гостиную к дочери, поцеловал ее, сел и опять задумался.

- Что, папенька, видели нового смотрителя? - спросила Настенька.

- Видел, милушка, имел счастье познакомиться, - отвечал Петр Михайлыч с

полуулыбкой.

- Молодой?

- Молодой!.. Франт!.. И человек, видно, умный!.. Только, кажется,

горденек немного. Наших молодцов точно губернатор принял: свысока...

Нехорошо... на первый раз ему не делает это чести.

- Что ж такое, если это в нем сознание собственного достоинства?

Учителя ваши точно добрые люди - но и только! - возразила Настенька.

- Какие бы они ни были люди, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч,

- а все-таки ему не следовало поднимать носа. Гордость есть двух родов: одна

благородная - это желание быть лучшим, желание совершенствоваться; такая

гордость - принадлежность великих людей: она подкрепляет их в трудах, дает

им силу поборать препятствия и достигать своей цели. А эта гордость -

поважничать перед маленьким человеком - тьфу! Плевать я на нее хочу; зачем

она? Это гордость глупая, смешная.

- Зачем же вы звали его обедать, если он гордец? - спросила Настенька.

- А затем, что хочу с ним об учителях поговорить. Надобно ему внушить,

чтоб он понимал их настоящим манером, - отвечал Петр Михайлыч, желая

несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие

которого он всех и каждого готов был к себе позвать обедать, бог знает зачем

и для чего.

- По крайней мере я бы лошадь не послала: пускай бы пришел пешком, -

заметила Настенька.

- Перестань пустяки говорить! - перебил уж с досадою Петр Михайлыч. -

Что лошади сделается! Не убудет ее. Он хочет визиты делать: не пешком же ему

по городу бегать.

- Визиты делать! Вчера приехал, а сегодня хочет визиты делать! -

воскликнула с насмешкой Настенька.

- Что же тут удивительного? Это хорошо.

- Перед учителями важничает, а перед другими, не успел приехать, бежит

кланяться; он просто глуп после этого!

- Вот тебе и раз! Экая ты, Настенька, смелая на приговоры! Я не вижу

тут ничего глупого. Он будет жить в городе и хочет познакомиться со всеми.

- Стоит, если только он умный человек!

- Отчего ж не стоит? Здесь люди все почтенные... Вот это в тебе,

душенька, очень нехорошо, и мне весьма не нравится, - говорил Петр Михайлыч,

колотя пальцем по столу. - Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что

они тебе сделали?

- В моей любви, я думаю, никто не нуждается.

- В любви нуждается бог и собственное сердце человека. Без любви к себе

подобным жить на свете тяжело и грешно! - произнес внушительно старик.

Настенька отвечала ему полупрезрительной улыбкой.

На эту тему Петр Михайлыч часто и горячо спорил с дочерью.