<!<wbparam bottomwblocate="bottom.htm" bottomwbheight="6" topwbxsl="head.xsl" topwbxml="<autor>Алексей Феофилактович. Писемский</autor><caption>VII</caption><label>Тысяча душ</label>" topwbheight="66">!>
 

Политика моего маленького мирка поколебалась в самом основании.

Дворянство решительно восстало на Калиновича. Каким образом дворянина князя,

без суда и следствия, посадить в острог? - говорилось всюду на вечерах,

балах и клубах. Губернский предводитель, под стрекаемый доброжелателями

князя, официально спросил вице-губернатора, на каком основании князь Иван

арестован без депутатов со стороны дворянства. На это последовал дерзкий

ответ, что по незаконности вопроса не считают даже за нужное отвечать на

него. Предводитель донес о том министру. Молодой прокурор, решившийся в

последнее время кончить свою танцевальную карьеру и жениться именно на

дочери губернского предводителя, тоже вошел к управляющему губерниею с

вопросом, по какому именно делу содержится в тюремном замке арестант,

коллежский советник, князь Иван Раменский и в какой мере важны взводимые на

него обвинения. В лаконическом ответе, что князь Иван содержится по делу

составления им фальшивого свидетельства, прокурору вместе с тем предложено

было обратить исключительное свое внимание, дабы употреблены были все

указанные в законе меры строгости к прекращению всякой возможности к побегу

или к другим упущениям и злоупотреблениям при содержании сего столь важного

арестанта. Следствие производить начал красноносый полицеймейстер: отчасти

по кровожадности собственного характера, отчасти для того, чтоб угодить

вице-губернатору, он заставлял, говорят, самого князя отвечать себе часа по

два, по три, не позволяя при этом садиться. Посажен был тоже в острог

неизвестно за что один из княжеских лакеев; потом взят в Эн-ске

дьячок-резчик, и, наконец, схвачен на дороге в Москву беглый кантонист,

умевший будто бы подписываться под всевозможные руки.

Мягкосердый секретарь строительной комиссии удавился от страха. Проходя

мимо полиции, некоторые слышали, что там раздавались крики и стоны, которые

показывали, что вряд ли несчастных подсудимых не пытают во время допросов.

Словом, страсти господни, что рассказывалось по всем закоулкам! Мужчины

только качали головами и с часу на час ожидали, что управляющему губернией

будет, наконец, сверху такой щелчок, после которого он и не опомнится. Дамы

были тоже в ужасном волнении. Они беспрестанно делали друг другу визиты,

чтоб сообщить или узнать какую-нибудь новость. Про князя они говорили, что

не знают, может быть, он и виноват и достоин своей участи, но семейства

нельзя было не пожалеть. Несчастная княгиня, эта кроткая, как ангел,

женщина, посвятившая всю жизнь свою на любовь к мужу, должна была видеть его

в таком положении - это ужасно! Обыкновенная молчаливость княгини перешла,

говорят, в какой-то идиотизм. Лечивший ее доктор положительно опасался за ее

умственные способности; ко всему этому толстый Четвериков выкинул такую

штуку, в которой выразилась вся его торговая душа. Едва только узнал он о

постигшем несчастии тестя, как тотчас же ускакал в Сибирь, чтоб отклонить от

себя всякое подозрение на участие в этом деле и бросил даже свою бедную

жену, не хотевшую, конечно, оставить отца в подобном положении. Про

Калиновича и говорить уж нечего, каким чудовищем казался он дамам.

- Ведь, согласитесь, он бы недурен был собою, но всегда у него в лице

было что-то инквизиторское! - говорили они почти открыто.

Как бы подлаживаясь к этому всеобщему страху и печальному настроению

общества, наступила туманная, сырая осень. Вечера сделались бесконечны. В

один из них порывисто дул по улицам холодный, с изморозью, ветер. Фонари

едва мерцали в темноте. Хоть бы человек прошел, хоть бы экипаж проехал; и

среди этой тишины все очень хорошо знали, что, не останавливаясь,

производится страшное следствие в полицейском склепе, куда жандармы то

привозили, то отвозили различные лица, прикосновенные к делу. В настоящий

час сам вице-губернатор присутствовал при допросе старого энского

почтмейстера, на днях только еще взятого и привезенного в губернский город.

Молча и крупными буквами, как видели писцы, писал старик свои ответы, но что

именно - неизвестно.

В вице-губернаторской квартире тоже было мрачно и пустынно. Огонек

светился только в огромной официантской, где дремал швейцар и с полчаса уже

дожидался какой-то господин в оборванном пальто. На другом конце дома падал

на мостовую свет из наугольной и единственной комнаты, где Полина, никуда не

выезжавшая в последнее время, проводила целые дни. Поступок мужа ее против

родственника и друга дома, конечно, не мог быть ей приятен. В этот раз,

впрочем, она была не одна: у ней сидела m-me Четверикова, и, боже мой, как

изменились в последнее время обе дамы! Вице-губернаторша была совсем уж

старуха; и смолоду болезненное лицо Полины теперь, как на трупе, обвалилось;

на исхудалых пальцах ее едва держались, хлябая, несколько дорогих колец.

Ясно было, что семейная жизнь, и когда-то не много давшая ей радости,

доканывала ее теперь окончательно. M-me Четверикова, этот недавний еще

цветок красоты и свежести, была тоже немного лучше: бледный, матовый отлив

был на ее щеках вместо роз; веки прекрасных глаз опухли от слез; хоть бы

брошка, хоть бы светлая булавка была видна в ее костюме. Вместо цветных и

блестящих платьев из дама{402}, на ней был надет простой черный шелковый

капот. Роскошная коса ее, едва свернутая, была кое-как приколота шпильками.

Ей ли, дочери преступника, было иначе одеваться? По беспристрастию историка,

я должен сказать, что в этой светской даме, до сих пор не обнаружившей пред

нами никаких человеческих чувств, как бы сразу откликнулась горячая и нежная

душа женщины. Понятно стало, что она для отца готова на все, что он

единственный идеал ее, как мужчина, ее любовь, ее счастье... Князь умел

воспитывать в свою пользу детей, как вообще умеют это делать практические

люди.

С полчаса, я думаю, сидели обе дамы молча. У каждой из них так много

наболело на душе, что говорить даже было тошно, и они только перекидывались

фразами.

- Ты когда его видела? - спросила Полина.

- Вчера. Смотритель тут добрый; пускает меня, - отвечала Четверикова,

закрывая лицо руками.

- Что, он переменился?.. Упал духом?

- Ужасно! Денег, говорит, главное, теперь ему нужно; а у меня

решительно нет. Муж уехал и оставил какие-то пустяки. Чаю, вообрази, chere

amie, не дают ему: говорят, что сожжет острог.

Проговоря это, Четверикова заплакала. У Полины тоже были полны глаза

слез.

- Вся теперь надежда, как мне говорят, это - просить Якова Васильича.

Неужели, наконец, он не сжалится? Есть же в нем хоть капля сострадания!

Полина горько улыбнулась.

- Яков Васильич никогда, кажется, и ни над чем еще не сжалился, где

говорит его самолюбие. Я успела его узнать хорошо! - отвечала она.

- Нет, chere amie, я уговорю его, я, наконец, стану перед ним на

колени, буду умолять его... Я женщина: он поймет это. Позволь только мне

просить его и пусти меня к нему одну.

- Хорошо, - отвечала Полина, - но только наперед тебе говорю, что это,

я не знаю, какой ужасный человек! - прибавила она с каким-то нервным

содроганием.

На этих словах дамы замолчали и задумались, но раздавшийся вскоре

сердитый звонок заставил их вздрогнуть.

- Это он приехал! - проговорила Полина.

- Он! - повторила Четверикова, и обе они побледнели.

Воротился действительно Калинович. При входе его швейцар вскочил и

вытянулся в струнку. Господин в пальто подскочил к нему.

- Записка, ваше высокородие... - начал было он.

- Дожидайся тут, болван; лезет! - крикнул сердито вице-губернатор.

Пальто подалось назад и стало на прежнее место. Калинович прошел прямо

в свой кабинет. Человек поставил на стол две зажженные свечи.

Вице-губернатор, показав ему головой, что он может уйти, опустился в кресло

и глубоко задумался: видно, и ему нелегок пришелся настоящий его пост,

особенно в последнее время: седины на висках распространились по всей уж

голове; взгляд был какой-то растерянный, руки опущены; словом, перед вами

был человек как бы совсем нравственно разбитый... Но послышались тихие шаги

Полины - и лицо Калиновича в одну минуту приняло холодное и строгое

выражение.

- Четверикова там приехала, желает тебя видеть, - проговорила та.

- Что такое? - спросил Калинович.

- Не знаю. Об отце, кажется, желает что-то тебя попросить, - отвечала

Полина.

Вице-губернатор покраснел. В первый раз еще приходилось ему встретиться

с семейством князя после несчастного с ним случая. Несколько минут он

заметно колебался. Отказать было чересчур жестоко; но, с другой стороны,

принять он стыдился и боялся за самого себя.

- Просите! - проговорил он, наконец.

Полина с удовольствием пошла. Ответ этот дал ей маленькую надежду.

Вошла m-me Четверикова и проговорила: "Bonsoir!"* Она была так же стройна и

грациозна, как некогда; но с бесстрастным и холодным выражением в лице

принял ее герой мой.

______________

* Добрый вечер! (франц.).

- Bonsoir! - ответил он ей и пригласил движением руки садиться.

- Я пришла, Яков Васильич, просить вас за отца. Сжальтесь, наконец, вы

над ним! - начала она прямо.

- Но что я могу сделать, Катерина Ивановна? - спросил Калинович.

- Господи! Говорят, вы все можете! - воскликнула m-me Четверикова,

всплеснув руками.

Вице-губернатор пожал плечами.

- Послушайте, Калинович, - продолжала она, протягивая ему прекрасную

свою ручку, - мне казалось, что я когда-то нравилась вам; наконец, в

последнее время вы были так любезны, вы говорили, что только встречи со мной

доставляют вам удовольствие и воскрешают ваши прежние радости... Послушайте,

я всю жизнь буду вам благодарна, всю жизнь буду любить вас; только спасите

отца моего, спасите его, Калинович!

Проговоря это, m-me Четверикова все еще не выпускала руку Калиновича;

он тоже не отнимал ее.

- За прежнее, - начал он, - я не говорю: вы можете называть меня

тираном, злодеем; но теперь, что теперь я могу сделать? Научите вы меня

сами.

- Послушайте, - начала Четверикова, - говорят, вот что теперь надо

сделать: у отца есть другое свидетельство на имение этого

старика-почтмейстера: вы возьмите его и скажите, что оно было у вас, а не

то, за которое вы его судите, скажите, что это была ошибка, - вам ничего за

это не будет.

Калинович нахмурился и отнял руку.

- Старик этот сознался уж, что только на днях дал это свидетельство, и,

наконец, - продолжал он, хватая себя за голову, - вы говорите, как женщина.

Сделать этого нельзя, не говоря уже о том, как безнравствен будет такой

поступок!

- Спасти человека не безнравственно, Калинович! - проговорила

Четверикова.

Вице-губернатор пожал плечами.

- Но что ж из этого будет? Поймите вы меня, - перебил он, - будет одно,

что вместе с вашим отцом посадят и меня в острог, и приедет другой чиновник,

который будет делать точно то же, что и я.

- Нет, можно: не говорите этого, можно! - повторяла молодая женщина с

раздирающей душу тоской и отчаянием. - Я вот стану перед вами на колени,

буду целовать ваши руки... - произнесла она и действительно склонилась перед

Калиновичем, так что он сам поспешил наклониться.

- Господи! Катерина Ивановна! Что вы делаете? - восклицал он, силясь

поднять ее.

- Я не встану, не уйду от вас. Спасите моего отца!.. Спасите! -

говорила она и начала истерически рыдать.

Калинович почти в объятиях поддерживал ее.

- Успокойтесь, Катерина Ивановна! - говорил он. - Успокойтесь! Даю вам

честное слово, что дело это я кончу на этой же неделе и передам его в

судебное место, где гораздо больше будет средств облегчить участь

подсудимого; наконец, уверяю вас, употреблю все мои связи... будем

ходатайствовать о высочайшем милосердии. Поймите вы меня, что один только

царь может спасти и помиловать вашего отца - клянусь вам!

Четверикова встала и, как безумная, забросила своей восхитительной

ручкой разбившийся локон волос за ухо.

- Злой вы человек! Не даст вам бог счастья! - проговорила она и,

шатаясь, вышла из кабинета. За дверьми приняла ее Полина.

- Tout est fini!* - проговорила молодая женщина голосом, полным

отчаяния.

______________

* Все кончено! (франц.).

- Слышала, - отвечала вице-губернаторша, не менее встревоженная. -

Ecoutez, chere amie*, - продолжала она скороговоркой, ведя приятельницу в

гостиную, - ты к нему ездишь. Позволь мне в твоей карете вместо тебя ехать.

Сама я не могу, да меня и не пустят; позволь!.. Я хочу и должна его видеть.

Он, бедный, страдает за меня.

______________

* Послушай, дорогая (франц.).

- Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет?

- заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в

объятия.

Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и

стоял, не изменяя своего положения.

"Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с

ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел

чем-нибудь заняться и позвонил.

Вошел тот же лакей.

- Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда! - проговорил

Калинович.

Пальто явилось.

- Кто ты такой? - спросил довольно строго вице-губернатор.

- Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто. - Так как труппа

наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша

драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич,

едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и

записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше

превосходительство, предоставить приказано.

Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав

несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в

чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто

исполнял.

- Что такое? - проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.

Там было написано:

"По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете

увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни

взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня

видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я

остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!..

Ваша..."

При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это

было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не

переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова

откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.

- Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю

зиму? - спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.

- Точно так, ваше превосходительство! - отвечал модно суфлер. - Будет

публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то! - прибавил он.

- И хорошая, значит, она актриса? - проговорил Калинович. Голос его

перехватывался.

Суфлер усмехнулся этому вопросу.

- Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, -

отвечал он с каким-то умилением. - Хоть бы теперь про себя мне сказать:

человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без

слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать

по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в

Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный,

ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим

богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть,

ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.

Проговоря это, Михеич заметил, что вице-губернатор в каждое слово его

как бы впивается, и потому, еще более расчувствовавшись, снова

распространился.

- Хоть бы теперь, ваше превосходительство, опять мне самого себя взять:

сколько я ихними милостями взыскан - так и сказать того не могу! Жалованье

тоже получаю маленькое. Три рубля серебром в месяц, а хлеба нынче пошли

дорогие; обуться, одеться из этого надобно прилично своему званию: не мужик

простой - артист!.. В затрапезном халате не пойдешь. А в этой нашей

проклятой будке ужасно как платье дерется по тому самому, что нечистота...

сырость... ужасно-с! И оне, видев собственно меня в бедном моем положении,

прямо мне сказали: "Михеич, говорят, живи, братец у меня; я тебя прокормлю!"

- "Благодарю, говорю, сударыня, благодарю!" А что я... что ж?.. Я служить

готов. Дяденька вот теперь при них живет: хоша бы теперь, сапоги или платье

завсегда готов для них приготовить; но они только сами того не допускают:

сами изволят все делать.

- А дядя разве с ней живет? - спросил Калинович, закидывая голову на

спинку кресла.

- При них, ваше превосходительство, старичок добрейший. Уж как Настасью

Петровну любят, так хоть бы отцу родному так беречь и лелеять их; хоть и про

барышню нашу грех что-нибудь сказать: не ветреница! Сами, может быть, ваше

превосходительство, изволите знать: у других из их званья по два, по три за

раз бывает, а у нас, что-что при театре состоим, живем словно в монастыре:

мужского духу в доме не слыхать, сколь ни много на то соискателей, но ни к

кому как-то из них наша барышня желанья не имеет. В другой раз, видючи, как

их молодость втуне пропадает, жалко даже становится, ну, и тоже, по нашему

смелому, театральному обращению, прямо говоришь: "Что это, Настасья

Петровна, ни с кем вы себе удовольствия не хотите сделать, хоть бы насчет

этой любви или самых амуров себя развлекли". Оне только и скажут на то: "Ах,

говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в жизни моей перенесла горя и

перестрадала, ничего я теперь не желаю"; и точно: кабы не это, так уж

действительно какому ни на есть господину хорошему нашей барышней заняться

можно: не острамит, не оконфузит перед публикой! - заключил Михеич с

несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова

его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать

волновавших его чувствований.

- Хорошо, хорошо! - поспешил он перебить. - Кланяйся Настасье Петровне

и скажи, что я непременно буду в театре и всем, что она пишет мне, я

воспользуюсь. Понимаешь?

- Понимаю, ваше превосходительство, - отвечал с глубокомысленным

выражением Михеич.

- Да, скажи ей! - повторил Калинович. - А тебе вот на покуда на твои

нужды, - прибавил он и, взяв со стола бумажку в пятьдесят рублей серебром,

подал ее суфлеру.

Того даже попятило назад.

- Такую, ваше превосходительство, награду изволите давать, что и

принять не смею! - проговорил он.

- Ничего, возьми и ступай: не говори только никому.

- Слушаю, ваше превосходительство, - подхватил Михеич и, модно

расшаркавшись, вышел на цыпочках.

Оставшись один, Калинович всплеснул благоговейно руками перед висевшим

в углу распятием.

- Боже! Благодарю тебя, что ты посылаешь мне этого ангела-хранителя!..

Я теперь не один: она спасет меня от окружающих меня врагов и злодеев! -

воскликнул он и в изнеможении опустился в кресло. По щекам его текли слезы;

лицо умилилось. Как бы посреди холодной и мертвящей вьюги вдруг на него

пахнуло весной, и показалось теплое, светлое и животворное солнце.

Десятилетней отвратительной семейной жизни и суровых служебных хлопот как

будто бы и не бывало. Перед ним снова воскресла и впереди мелькала опять

молодость с ее любовью, наслаждениями и мечтами. - Боже! Благодарю тебя!..

За такие минуты счастья можно платиться годами нравственных мук! Боже,

благодарю тебя!.. - повторял он тысячекратно.